Сергей Прохоров
ХОЛОДНОЙ ЗИМОЙ ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВОГО Я совсем не помню, была ли у меня в детстве шапка. А если и была, то какая: собачья, кроличья или просто суконная на ватине. Наверное, всё-таки кроличья. Почему? У нас в подполе жила кроличья семья. Помню, мать всё горевала, когда крольчиха съела всех своих детёнышей. Говорила: «Сглазили! Нельзя смотреть, когда крольчиха рожает!» Это, наверное, мои старшие братья полюбопытничали… Так про что это я? Ах, да, про шапку. Так вот, я действительно не помню: была она, эта проклятая шапка, у меня или нет. Но вот что зима в тот далёкий 1951-й год была очень холодной, где-то за 50 градусов с лишним, это я очень даже хорошо помню. И шаль материнскую помню, в которую она закутывала меня, чуть ли не всего, когда отправляла в школу. Я ведь был махошным – метр с ноготок, как тот Филиппок из моей любимой тогда детской книжки. Перекинув через плечо сшитую из мешковины сумку с потрёпанными уже старшими братьями учебниками и чернильницей-непроливашкой, я бодро и радостно распахивал дверь в звенящую изморозь занимающегося над селом рассвета. Клубы пара, тут же вырвавшиеся изо рта, как из кипящего чайника, мгновенно покрыли инеем края шали, из-под которой выглядывали лишь кончик носа да глаза. И в эту сооружённую матерью смотровую щель я с восхищением наблюдал за всем, что происходило вокруг в это раннее время дня, то и дело, ворочая не без труда головой во все стороны. На западной стороне неба ещё мерцали звёзды, но восточная полоска горизонта уже оживала, наполняясь молочным светом нового зимнего дня и тающими на этом светлеющем фоне дымками от печных труб. Рождение дня - это всегда таинство ожидания чего-то. Особенно в юном возрасте, когда тебе всего девять лет. И это таинство неповторимо. И у каждого дня, месяца, времени года оно особоё, своё. Зимой рождение дня и связанное с ним таинство для меня начиналось с восьми утра, то есть с момента, когда я, шагнув за порог дома, отправлялся в школу. До школы было рукой подать. Находилась она посреди села в неказистом одноэтажном здании рядом с двухэтажным сельским Домом культуры. Кстати, об очаге культуры. Был он в какой-то мере достопримечательностью села. Не в смысле культуры, а в историческом смысле. До Октябрьской революции это был храм. Красивый был, говорят, с золотыми куполами. Большевички местные те купола похерили по примеру столичных властей и сделали бывшую церковь революционной трибуной. Мне запомнилась фотография в альбоме старой учительницы Варвары Михайловны Яковлевой: митинг у Дома культуры. Военные в будёновках. Тут же виселица. Наверное, белых вешали, да убрать сооружение забыли. Всё в храме церковное порушили, а вот двери входа на сцену долгое время, как иконы, хранили память о бывшем храме. Лики святых высвечивались на них только в полной темноте. Как-то старшего брата моего, уснувшего на скучном сеансе, замкнули, не заметив его впопыхах. Тот, проснувшись, протёр глаза и обомлел то ли от страха, то ли от удивления: святые сияли во весь зал ослепительным небесным светом… Едва уловимый их контур можно было увидеть и когда гас свет перед началом киносеанса. Но это если сильно, напряженно вглядываться. А на втором этаже была библиотека. И меня всегда тянуло сюда – в небольшое, уютное помещение, где за столиками можно было почитать книжку, полистать журналы и газеты, поболтать с друзьями. Этот уголочек сельской культуры мне будет сниться потом всю жизнь. Ведь здесь я впервые повстречался с поэзией, зачитывался стихами немецкого поэта Генриха Гейне в переводе Михаила Лермонтова, француза Пьера Беранже, шотландца Роберта Бернса, венгра Шандора Петёфи, русского поэта Спиридона Дрожжина… Почему именно этих поэтов, а не других? Видимо, они первыми попались мне в той библиотеке на глаза. Сегодня я и не припомню уже тех стихов. Но это и неважно. Важно то, что свершилось тогда – моё открытие поэтического слова. В коридоре школы и в классах уже топились галанки. Возле них жались, отогревали руки мальчишки и девочки, первыми прибывшие с окраин села. Вешалка была тут же, в классе, но раздеваться сегодня никто не торопился. После выходного дня школа еще не прогрелась. По бокам вдоль стен и на учительском столе горели, дыша теплом, три дясятилинейные лампы. По одной семилинейной лампе мерцали и на каждой парте. Всего в классе было то ли десять, то ли двенадцать парт, за которыми сразу усаживалось два класса - первый и второй. В соседнем - третий и четвёртый. Село у нас хоть и большое, да учеников кот наплакал. Война всё-таки была - не до плана по рождаемости. Я сидел на передней парте с Юркой Доброхотовым, своим закадычным другом. Сзади мой сосед по дому Валерка Пустышкин, который постоянно норовил или щёлкнуть меня по затылку, или ткнуть в бок. Рядом с ним сидела Райка Рабецкая. .. Где они теперь? Все ли живы?.. В класс вошла Вера Семёновна - учительница по русскому и наш классный руководитель.. В руках белый свёрток. -Федя, ну-ка помоги мне повесить, - позвала она вошедшего следом, как всегда припоздавшего на занятия, Федю Шиганцова. И вскоре классная доска под оживлённый и радостный гвалт превратидась в клубный киноэкран. Местный киномеханик внёс портативную киноаппаратуру, установил её на учительскрм столе - Сегодня, дети, мы будем смотреть фильм «Десятый сталинский удар».
Я уже не помню ни сюжета фильма, ни его героев, ни артистов, их игравших. Только название. Но хорошо помню, что после уроков, наспех перекусивши дома немудрёной еды - картошки с морковным чаем, я убегал, несмотря на мороз, сооружать с друзьями снежные блиндажи и окопы, играть в нашу войну.
Наш класс. Я крайний справа в первом ряду.
«Обмыли» Каникулы Торжественно прозвучал школьный звонок, извещая о начале летник каникул, и стоголосая масса юных тел, как горох из дырявого мешка, высыпала во двор сельского очага знаний, растекаясь по обе стороны единственной улицы села. Мы с Федькой, сыном председателя сельского Совета, домой на радостях не торопились. Посидели на крылечке клубной библиотеки, наслаждаясь наступившей свободой от школьных занятий, теплом солнечного дня, пением птиц. По пути заглянули в сельскую лавку. Продавщица тётя Соня, что-то тихо напевая, расставляла на полке зеленоватые бутылки «Московской» водки, доставая их с лёгким позвякиванием из фанерного ящика. Долговязый Федька, загадочно посмотрев на меня сверху вниз, вдруг резко нагнулся и, сложив ладони трубочкой, шепнул: - Серый, может, отметим каникулы? «Серый» - это моя кличка, как и большинства пацанов с именем Сергей. Я от неожиданности даже вздрогнул, стыдливо отстраняясь от Федьки и глядя с испугом в сторону продавщицы. Но тётя Соня и не смотрела на нас, занятая разбором привезённого товара. - Ты что? – едва слышно прошептал я. Да у меня и денег-то нет. - Ерунда. Это нам раз плюнуть, - опять сложив ладошки трубочкой, прошептал мне Федька на ухо.- У батьки их в столе, как грязи.- И уже громче, чтобы слышала и тётя Соня, сказал: - Пойду у бати денег возьму: что-то пряников свежих захотелось. Жди меня здесь, я мигом. И Федька словно испарился. Но уже минут через пять (дом через дорогу) стоял у прилавка. - Тётя Соня, мне кило пряников и бутылку водки… для бати. - Федька решительно выложил на прилавок пятидесятирублёвую ассигнацию. Продавщица пристально, испытывающе посмотрела на председательского сынка, что-то буркнула себе под нос, но достала из ящика зелёную бутылку с такой же зелёной этикеткой «Московская» и не выпуская её из рук спросила: - Что это у Степана Сергеевича за праздник? И почему сама Мария, мать твоя, не пришла? - Так некогда ж ей, на стол накрывает. А празднуют чего - не знаю, может, в честь меня. Я же, тётя Соня, в пятый перешел. - Ишь ты! Грамотей! Как батька, будешь бумажки в конторе перекладывать? – уже по-доброму ворчала тётя Соня, предусмотрительно заворачивая бутыль в бумажный пакет, подальше от посторонних глаз. Не ровен час, увидит учитель – разговоров не оберешься. - Ну, куда пойдём? На зады?- предложил Федька, когда мы отошли немного от магазина. Задами мы звали участок между деревенскими огородами и речкой. Там в промытых весенними водами оврагах мы часто собирались, чтобы поиграть в войну, в подкидного дурачка, другие детские и взрослые игры. Опустились в один из оврагов. Присели на сооруженные там стульчики из чурочек. Федя выложил кулёк с пряниками, вытащил из-за пазухи свёрток с «Московской», а из кармана штанов прихваченный граненый стакан. Достал складишок, постучал им по горлышку, запечатанному сургучом. Сургуч крошками осыпался на брюки. Поддел кончиком ножа оголившуюся от сургуча железную пробку. Та со звоном отлетела в сторону, и в нос ударил острый спиртовой запах. Налив полстакана, Фёдор протянул его мне. - Не, ты первый, - боязливо отстранил я руку Федьки. Я ещё ни разу не пробовал водки, но признаться в этом не хотел, чтобы не казаться маменькиным сыночком. Федька выпил одним махом, как заправский выпивоха, смачно занюхав рукавом рубахи. Достал из пакета пряник, с хрустом откусил. Налил в стакан снова и решительно протянул мне. Проглотив слюну и стараясь не дышать, я через силу сделал несколько глотков. Горькая жидкость на мгновения застыла внутри, готовая вырваться назад, и я с силой попытался протолкнуть её внутрь. Обожгло внутри, и непривычное тепло разлилось по всему телу. Закружило в голове... Федька уговаривал выпить ещё и ещё. Не помню, как пришёл домой. Долго меня мутило и рвало. Было стыдно. Много лет потом не мог терпеть запах водки. А Федьку тогда ещё захотел отучить от этой дурной привычки. Но как? Федька хоть и старался при нас, пацанах, выглядеть независимым, но я-то знал, как он боялся отцовского ремня. На следующий день, придя к Федьке, но не застав его дома, я, между делом разговаривая с его отцом, намекнул: -Дядя Стёпа, а почему вы не замыкаете стол с деньгами? -Что?! – И дядя Стёпа метнулся к столешнице, открыл её, достал солидную пачку денег, пересчитал. Посмотрел на меня удивлённо: -Полсотни не хватает. - Это Федька взял. Мы каникулы обмывали, - ляпнул я и убежал. Нехорошо, конечно я поступил, предал друга. Не знаю, как председатель сёк своего сыночка, но Федька долго не мог сидеть на скамейке, всё больше на корточках. Степан Сергеевич меня не выдал, а Федя догадывался, но молчал, мне не мстил. Потом, слышал, стал большим человеком, начальником солидного производства. Может, после отцовской порки поумнел.
ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ Сквозь мутное сознание до меня донёсся голос: «Доктор, у него давление совсем упало – шестьдесят на… ой, и ногти уже синеют!..», … и я отключился. Сколько пролежал в забытьи, не помню. Сначала появились звуки: над головою что-то журчало, будто родничок. Так ещё журчит нагреваемая кипятильником в стакане вода в нашей больничной палате. Медленно и трудно, словно захлопнувшуюся погребную дверь, открыл глаза. Над самым лицом от носа и рта вверх к затылку тянулись, слегка подрагивая то ли от дыхания, то ли от зашевелившейся вдруг головы, две трубки. Попытался запрокинуть голову, чтобы рассмотреть журчащий прибор, и снова провалился в забытьё. Очнулся, услышав стон. На мгновение задержал взгляд на потолке: не больничная палата. Опустил взгляд на противоположную стену: её голубая плитка отдавала холодком операционного кабинета. Повернул голову влево, туда, откуда слышался стон. И невольно зажмурился от смущения и удивления: на больничной каталке лежала совершенно обнажённая, светясь нежной кожей, молодая женщина. Простыня, прикрывавшая ранее её тело, лежала белой горкой на полу. Крупные груди слегка вздымались, когда женщина пыталась что-то сказать. Лишь мгновенье я любовался женской красотой. Такие же, как и у меня трубки изо рта и носа её отрезвили моё любопытство. Больной, наверное, тяжело. И я, набрав полную грудь воздуха, прокричал: «Доктор! Сестра!». И удивился, не услышав своего голоса. Понял, что сам ещё слаб. Но повторил попытку обратить внимание... Вошёл врач с сестрой. Сестра сразу же направилась к моей стонущей обнажённой соседке, на ходу подхватив с пола простыню и быстро прикрыв наготу больной. Доктор подошёл ко мне, наклонился над моим лицом, прощупал пульс. Я, чтобы успокоить его, попытался пропеть строки из романса: «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он…» - Надо же, он уже поёт! – удивлённо и весело воскликнул доктор. – Сестра, наш покойник, кажется, окончательно ожил!.. «Покойник». Это слово обожгло мой мозг, и я после ухода врача силился вспомнить, что было со мной, как прошла операция. На какое-то мгновение припомнил, как почувствовал, что задыхаюсь, и отчаянный голос операционной сестры: - Родненький, ну, дыши, дыши же! А в горле противно шевелится и давит мне на лёгкие какая-то труба. А я не могу ими (лёгкими) ни вдохнуть, ни выдохнуть. Ещё мгновенье - и я задохнусь окончательно. Отчаянная боль и внезапное облегчение – легкие начали лихорадочно урывками вдыхать и выдыхать воздух. Помню, как привезли в реанимацию и этот жуткий возглас сестры: «…ой, и ногти уже синеют!..». «Что же всё-таки было со мной во время операции?» – думал я, уже лёжа в своей палате. Попытался, было, узнать у доктора Александра Николаевича Вахмина, руководившего операцией, но тот успокоил меня: - Всё хорошо. Лежи, поправляйся. Операция была сложная, но ты молодец! Каким я молодцом был, не знаю. Но то, что молодцом была операционная бригада, работавшая тогда, 13 апреля 2000 года, я буду помнить всю свою оставшуюся жизнь. Это вторая дата моего дня рождения. То, что я перенёс клиническую смерть, узнал уже, когда окончательно пошёл на поправку. И врачи, и соседи по палате, и медсёстры ни словом не заикнулись, видя, как тяжело и медленно я иду на поправку. А романс «Вечерний звон» да и много других песен я спел и не раз, пока лежал в урологическом отделении. И дежурные сестры не ругались, что я нарушал иногда покой, а некоторые специально приходили послушать. А я радовался возвращению к жизни, новому тысячелетию, в котором и до сих пор живу, благодаря замечательным докторам урологического отделения краевой больницы.
|